Максим Лаврентьев

Два завещания Николая Заболоцкого

 

22 марта 1958 года в Колонном зале Дома Союзов, где проходила декада грузинской литературы и искусства, Николай Заболоцкий прочитал отрывок из своего перевода поэмы Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре»:

 

 

           Есть ли кто презренней труса, удручённого борьбой,

 

           Кто теряется и медлит, смерть увидев пред собой?

 

           Чем он лучше слабой пряхи, этот воин удалой?

 

           Лучше нам гордиться славой, чем добычею иной.

 

           Смерть сквозь горы и ущелья прилетит в одно мгновенье,

 

           Храбрецов она и трусов – всех возьмёт без промедленья.

 

           И детей и престарелых ожидает погребенье…

 

 

           Почему он выбрал из обширного текста поэмы именно этот кусок, прямо скажем, не самый подходящий для такого места и случая? Известно, что Заболоцкий отличался обдуманностью и тщательностью во всём, иной раз доходившими у него до педантизма (итальянскому слависту Анджело Рипеллино он в ту пору напомнил бухгалтера или фармацевта). Впрочем, педантизм не был лишен лукавства, когда, например, поэт наотрез отказывался от книг, преподносимых ему в подарок молодыми авторами, якобы из-за того только, что это может нарушить идеальный порядок в его книжном шкафу.  

 

Какая причина побудила пятидесятипятилетнего поэта вдруг публично, со сцены заговорить о смерти? Имелась ли у него такая причина вообще?

 

           С внешней стороны жизнь Заболоцкого к весне 1958 года в значительной мере наладилась. После тюремно-лагерных лет, после мытарств по дачам друзей, он получил собственную квартиру в Москве и был востребован в качестве поэта-переводчика. Годом ранее Государственное Издательство Художественной Литературы тиражом 25000 экз. выпустило четвертую книгу его стихов, теперь, в атмосфере «оттепели», благожелательно встреченную не только ценителями поэзии, но и официальной критикой. Статус Заболоцкого как признанного литератора подтвердила его поездка за рубеж, в Италию, в составе авторитетной делегации советских писателей. Дома практически уладился семейный разлад. К декаде Заболоцкий получил два приятных сюрприза – орден Трудового Красного Знамени, что было важно в первую очередь как страховка от неприятностей, и сигнальный экземпляр двухтомника грузинской поэзии в его переводах, вскоре вышедшего из печати.

 

Да, пошаливало сердце после перенесённого четыре года назад инфаркта, но работа над переводом сербского эпоса летела к концу, а впереди ждала обширная «Песнь о Нибелунгах», которая, помимо чисто эстетического удовольствия от творческого взаимодействия с выдающимся литературным памятником, надолго обеспечивала материальную стабильность.

 

           Итак, внешней причины как будто не было. Однако тяжелое предчувствие не покидало поэта. Летом, в Тарусе, покончив с сербами, он с обычной своей скрупулёзностью приступил к «Нибелунгам», на полутора десятках страниц черновика варьируя одну и ту же первую строфу в поисках наиболее выразительного способа передачи по-русски духа и стиля германского эпоса. Там же, под впечатлением от прогулок по берегу реки Таруски, родилось стихотворение «На закате». Вот его начало:

 

 

Когда, измученный работой,

 

Огонь души моей иссяк,

 

Вчера я вышел с неохотой

 

В опустошённый березняк.

 

 

На гладкой шёлковой площадке,

 

Чей тон был зелен и лилов,

 

Стояли в стройном беспорядке

 

Ряды серебряных стволов.

 

 

Сквозь небольшие расстоянья

 

Между стволами, сквозь листву,

 

Небес вечернее сиянье

 

Кидало тени на траву.

 

 

Был тот усталый час заката,

 

Час умирания, когда

 

Всего печальней нам утрата

 

Незавершенного труда…

 

 

Не тогда ли и возникла у автора мысль, что труд, если уж нельзя его завершить, нужно поскорее привести в порядок? Так или иначе, по возвращении в Москву он сразу приступил к осуществлению этой задачи.

 

Надо сказать, что такая работа, часто оказывающаяся не по плечу стихотворцам, не представляла для Заболоцкого ничего необычайного. Начиная с 1929 года – года выхода его первой книги «Столбцы», принесшей ему первый серьёзный успех у читателей и давшей первый толчок масштабной критической автора травле в официозной печати, – Заболоцкий неоднократно составлял своды своих произведений, заодно редактируя их в расчёте на возможное издание. Так, уже к упомянутому году относится проект неосуществленного сборника «Ночные беседы», а к 1932-му – «Стихотворения 1926-1932», также не вышедшего. В то время как тонюсенькая, выпотрошенная цензурой «Вторая книга» (1937) не носила репрезентативного характера, составленный 1936 году машинописный сборник «Стихотворения и поэмы 1926-1936» зафиксировал важный поворот в лирике Заболоцкого, – тот поворот, который философ Яков Друскин впоследствии близоруко спутал с «наступлением традиционного трафарета», но который, в действительности, отразил закономерное развитие чрезвычайно требовательного к себе литератора, начало его перехода на качественно иной уровень версификации.

 

В дальнейшую эволюцию Заболоцкого вмешались внешние обстоятельства: в 1938 году поэт был арестован, подвергнут истязаниям на следствии, осуждён по вымышленному «делу» и отправлен в лагеря, в Сибирь и Казахстан, где всякая литературная работа исключалась. Два небольших стихотворения,  – вот всё, что было создано им в заключении; не смея записать текст, он выучил стихи наизусть.

 

Свод 1948 года, составленный параллельно с выходом сборника «Стихотворения»,  после того как Заболоцкий по отбытии срока сумел перебраться в Москву и добился восстановления в Союзе писателей, показывает, какой пробел внесла советская репрессивная система и в биографию, и в творчество одного из лучших, тончайших мастеров русской философской лирики.

 

Всё ещё не имея возможности полноценно публиковаться, в 1952 году Заболоцкий составил новый свод, и в последующие годы постепенно вносил в него изменения.

 

Работа, растянувшаяся без малого на тридцать лет, осенью 1958-го была практически завершена. Хотя современный читатель пока не имел возможности увидеть творчество Заболоцкого целостным и совершенным, лишённым нехарактерных для него и случайных черт, однако для читателя будущего это отныне стало возможным.

 

6 октября, чувствуя, что дни его сочтены, Заболоцкий, взял чистый лист, вывел на нем: «Внимание!» и подчеркнул это слово, чтобы оно сразу бросилось в глаза тем, кто будет вскоре разбирать оставшиеся после него бумаги.

 

Ниже, ровными, аккуратными, как в гроссбухе, строчками, написал текст литературного завещания:

 

«Это должна быть итоговая рукопись полного собрания стихов и поэм. Я успел перепечатать только поэмы и часть стихотворений. Название:

 

Н. Заболоцкий. Столбцы и поэмы. Стихотворения.

 

Делится на две части:

 

Часть первая. Столбцы и поэмы (1926-1933).

 

Часть вторая. Стихотворения (1932-1958).

 

Следует допечатать:

 

Все Столбцы по венецианской книжке. Там все тексты в порядке. Заполнить Стихотворения по оглавлению, которое лежит в черном бюваре с застежкой. В тетрадях этого бювара найдутся все тексты, перечисленные в оглавлении. Таким образом составится полная рукопись столбцов, поэм и стихотворений. Стихов примерно 170 и поэм 3. В конце рукописи надо сделать следующее примечание.

 

Примечание. Эта рукопись включает в себя полное собрание моих стихотворений и поэм, установленное мной в 1958 году. Все другие стихотворения, когда-либо написанные и напечатанные мной, я считаю или случайными, или неудачными. Включать их в мою книгу не нужно. Тексты настоящей рукописи проверены, исправлены и установлены окончательно; прежде публиковавшиеся варианты многих стихов следует заменить текстами, приведенными здесь».

 

Под текстом поставил подпись и дату.

 

14 октября, несмотря на запрет врача, Заболоцкий через силу поднялся, пошёл в ванную, побрился. Там он почувствовал себя совсем плохо, и дойти до постели он уже не смог. Последние его слова были: «Я теряю сознание…»

 

На письменном столе остался лист с наброском плана поэмы: «1. Пастухи, животные, ангелы». Поэтического завещания не требовалось – оно было заранее обдумано и предусмотрительно написано загодя, в 1947-м, сразу по возвращении из «мест не столь отдалённых»:

 

 

ЗАВЕЩАНИЕ

 

 

Когда на склоне лет иссякнет жизнь моя

 

И, погасив свечу, опять отправлюсь я

 

В необозримый мир туманных превращений,

 

Когда мильоны новых поколений

 

Наполнят этот мир сверканием чудес

 

И довершат строение природы,—

 

Пускай мой бедный прах покроют эти воды,

 

Пусть приютит меня зелёный этот лес.

 

 

Я не умру, мой друг. Дыханием цветов

 

Себя я в этом мире обнаружу.

 

Многовековый дуб мою живую душу

 

Корнями обовьёт, печален и суров.

 

В его больших листах я дам приют уму,

 

Я с помощью ветвей свои взлелею мысли,

 

Чтоб над тобой они из тьмы лесов повисли

 

И ты причастен был к сознанью моему.

 

 

Над головой твоей, далёкий правнук мой,

 

Я в небо пролечу, как медленная птица,

 

Я вспыхну над тобой, как бледная зарница,

 

Как летний дождь прольюсь, сверкая над травой.

 

 

Нет в мире ничего прекрасней бытия.

 

Безмолвный мрак могил — томление пустое.

 

Я жизнь мою прожил, я не видал покоя:

 

Покоя в мире нет. Повсюду жизнь и я.

 

 

Не я родился в мир, когда из колыбели

 

Глаза мои впервые в мир глядели,—

 

Я на земле моей впервые мыслить стал,

 

Когда почуял жизнь безжизненный кристалл,

 

Когда впервые капля дождевая

 

Упала на него, в лучах изнемогая.

 

 

О, я недаром в этом мире жил!

 

И сладко мне стремиться из потёмок,

 

Чтоб, взяв меня в ладонь, ты, дальний мой потомок,

 

Доделал то, что я не довершил.


 

 

«Лицо стихотворения должно быть спокойным», любил повторять Заболоцкий, не терпевший суеты и спешки ни в чём – ни в искусстве, ни в жизни, ни в смерти.

 

Зелёные лучи Лермонтова (К 204-летию со дня рождения поэта)

 

 

1.

Далеко не каждому в жизни доводится увидать собственными глазами любопытное оптическое явление – зелёный луч на закате, а уж тем более на восходе солнца. Для этого нужны особые условия: чистый воздух, свободное от облаков небо, открытый горизонт в степи или тундре, штиль на море. Физическая сторона явления – преломление и дисперсия (разложение в спектр) солнечных лучей при их вхождении в земную атмосферу – давно известна и не представляет никакого «чуда».

Иное дело – первые и последние «взблески» художественного гения. Ослепительные, они поражают воображение, но природа их для науки темна, и до сих пор это terra incognita для искусствоведов. Поэтому приходится говорить о них, прибегая к терминам религиозно-мистическим, ничего, по сути, не объясняющим: «прорицание», «предвидение», «предчувствие».

Такое положение, современное Сократу с его «даймонионом» (божественным голосом), нельзя признать нормальным в эру НТР, и со временем, надо полагать, оно изменится, – утратив «сверхъестественность», «пророчества», как зелёные лучи солнца, станут объектом лишь для чисто эстетической рефлексии.

Ну а пока в разговоре о Михаиле Лермонтове нам не уйти от рассуждений о таинственном даре, с необычайной, кажется, прежде ни у кого из поэтов невиданной силой проявившемся как в начале, так и в конце его стремительного и относительно недолгого творческого пути. Да он и сам заявлял в предсмертном стихотворении «Пророк», заключающем, несомненно, автобиографическую характеристику:

С тех пор, как вечный судия

Мне дал всеведенье пророка,

В очах людей читаю я

Страницы злобы и порока.

Это не было самообманом: те из современников, кто имел возможность хоть сколько-нибудь внимательно всмотреться в загадочную личность, находили в поведении и даже в облике Лермонтова черты, свойственные людям его задачи и обыкновенно отталкивающие окружающих. К.А. Бороздин, в 1841 году 13-летний мальчик, восторгавшийся лермонтовскими стихами и мечтавший познакомиться с их автором, который заранее рисовался его незрелому, книжному воображению «чем-то идеально прекрасным, носящим на челе печать высокого своего призвания», так описывает первую (из двух) встречу с поэтом: «Огромная голова, широкий, но невысокий лоб, выдающие скулы, лицо коротенькое, оканчивающееся узким подбородком, угрястое и желтоватое, нос вздёрнутый, фыркающий ноздрями, реденькие усики и волосы на голове, коротко остриженные. Но зато глаза!.. я таких глаз никогда после не видал. То были скорее длинные щели, а не глаза, и щели, полные злости и ума… Во всё время его разговора с хозяйкой с лица Лермонтова не сходила сардоническая улыбка, а речь его шла на ту же тему, что и у Чацкого, когда тот, разочарованный Москвою, бранил её беспощадно… Впечатление, произведённое на меня Лермонтовым, было жуткое. Помимо его безобразия, я видел в нём столько злости, что близко подойти к такому человеку мне казалось невозможным, я его струсил». Но в лермонтовской природе всегда чувствовалось что-то иное, что резко выделяло его из среды молодых русских дворян-мизантропов, среди которых он воспитывался и чьи старшие товарищи показали себя во всей красе в событиях 14 декабря 1825 года. Характерным образом, мемуарист тут же отмечает: «И не менее того, увидеть его снова мне ужасно захотелось».

Евдокии Растопчиной, наблюдавшей Лермонтова в ту пору, когда он был одних лет с Бороздиным, ещё на детских балах, тот запомнился «бедным ребёнком, загримированным в старика и опередившим года страстей трудолюбивым подражанием». В 1858 году, описывая его Александру Дюма, собиравшему сведения о главных русских литераторах, Растопчина окрестила лермонтовские стихи, до первой высылки на Кавказ, «ощупываниями», а принесшее ему первую славу стихотворение «Смерть поэта» (1837) даже назвала «посредственным». С одной стороны, в этом отзыве чувствуется профессиональную придирчивость, – Растопчина сама писала стихи, и довольно недурные (их ценил и Лермонтов); с другой же, далеко не всё из пресловутых «ощупываний» могло быть ей тогда известно. Интересно, что сказала бы мемуаристка о впервые опубликованном в Берлине, в 1862 году, лермонтовском «Предсказании»:

Настанет год, России чёрный год,

Когда царей корона упадёт;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

И пища многих будет смерть и кровь;

Когда детей, когда невинных жён

Низвергнутый не защитит закон;

Когда чума от смрадных, мёртвых тел

Начнёт бродить среди печальных сел,

Чтобы платком из хижин вызывать,

И станет глад сей бедный край терзать;

И зарево окрасит волны рек:

В тот день явится мощный человек,

И ты его узнаешь — и поймёшь,

Зачем в руке его булатный нож;

И горе для тебя! – твой плач, твой стон

Ему тогда покажется смешон;

И будет всё ужасно, мрачно в нём,

Как плащ его с возвышенным челом.

Стихотворение датировано 1830 годом, когда автору было всего 15 лет. Всё в нём, начиная с заглавия, проникнуто непоколебимой убеждённостью в реальности описываемых картин грядущего. Напрасно скептики, по-своему истолковывая помету, сделанную рукой Лермонтова на полях рукописи: «Это мечта», пытаются уверить нас, будто таким образом юный автор отрёкся от своего предсказания, посчитав его чем-то несерьёзным, какой-то детской игрой. Нам говорят, что у слова «мечта» в XIX столетии было и другое распространенное значение: «фантазия». Хочется задать закономерный вопрос, а разве у этого слова не существовало прямого значения, куда более распространённого, и что помешало Лермонтову написать «Это фантазия», если он и впрямь считал так?

Как бы то ни было, а содержание «Пророчества» говорит само за себя. Доказательство его серьёзности – 1917 год, чёрный год России, когда упала корона её царей. Кстати, Лермонтов, как и в 1912 году Велимир Хлебников, не предсказывал Октябрьский переворот (последний сделал это за два дня до 25 октября ст.ст. отправив телеграмму: «Мариинский дворец. Временное Правительство. Всем. Всем. Всем. Правительство Земного Шара на заседании своём от 22 октября постановило: 1. Считать Временное Правительство временно несуществующим…»), – оба поэта ожидали «падения государства», совершившегося в результате двух последовательных событий; взятие Зимнего большевиками и левыми эсерами было прямым следствием Февральской революции, посягнувшей не просто на монархический, а на государственный строй как таковой и запустившей гигантский маховик тотального разрушения.

В целом, текст «Пророчества» понятен каждому и не нуждается в подробном анализе. Остановлюсь лишь на двух моментах.

Первый. Строки «Когда детей, когда невинных жён низвергнутый не защитит закон…» можно принять в общем смысле, то есть как массовое насилие над беззащитными. Но нет ли тут чего-то более конкретного, касающегося, допустим, царской семьи? Ещё раз вчитаемся в начало:

Настанет год, России чёрный год,

Когда царей корона упадёт;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

И пища многих будет смерть и кровь;

Когда детей, когда невинных жён

Низвергнутый не защитит закон…

Речь, как представляется, идёт не столько о падении самодержавия вообще, сколько о связанной с этим судьбе самих царей, и шире – царской фамилии, ведь «чернь» забудет любовь не к одному из них, не «к нему», а «к ним». Чьи же «смерть и кровь» в таком случае будут пищей многих? Да тех же, чьих детей и жён «низвергнутый не защитит закон». Камень преткновения в этих строках – «невинные жёны». Если Лермонтов имел в виду невинность чисто физиологическую, почему тогда он не написал просто: «дев»? Присутствие банальной рифмовки «жён – закон» не может быть принято во внимание, так как ничего не стоило, не изменяя смысла высказывания, перефразировать следующую строчку с окончанием, допустим, на «гнев». Невинность здесь можно понимать и как невиновность. Если так, то говорится о насилии над детьми и их матерями, кроме того, принадлежащими к высшему слою общества, поскольку неповинны они именно перед «чернью».

Два имени возникают в этой связи: несчастные сёстры Александра и Елизавета Фёдоровны – жёны, соответственно, императора Николая II и великого князя Сергея Александровича Романова, убитого террористом Иваном Каляевым в 1905 году. Основательница Марфо-Мариинской обители, преподобномученица Елизавета Алапаевская выше всякого земного суда, но вот её младшая сестра и при жизни, и после цареубийства в доме Ипатьева огульно обвинялась в предательстве интересов России, в шпионаже в пользу Германии. И это ещё не самое гнусное обвинение, из предъявленных государыне заочно. Однако ни одно их них никто так и не смог подтвердить. Не следует ли теперь «Предсказание» Лермонтова (предсказание, подчеркну, сбывшееся) принять в качестве доказательства её невиновности?

Второе. Те, кто считает лермонтовское стихотворение «фантазией», полагают, что всё в его содержании не выходит за рамки известного поэту, хотя бы из уже имевшихся в его время описаний, например, Великой французской революции. Между тем, ни она, ни какая-либо другая революция, вплоть до Февральско-октябрьской, не сопровождались вспышками заразных заболеваний и массовым голодом, о которых чётко говорится в «Предсказании». Наиболее сильное впечатление производит строка «И зарево окрасит волны рек…». Да ведь это ни что иное как зарево пожаров в помещичьих усадьбах, в «чёрный год» запылавших по всей России!

О какой «фантазии» у Лермонтова можно вообще говорить, когда через два года после «Предсказания» та же рука уверенно выведет:

Нет, я не Байрон, я другой,

Ещё неведомый избранник…

И далее:

Я раньше начал, кончу ране,

Мой ум немного совершит;

В душе моей, как в океане,

Надежд разбитых груз лежит.

Об этом раннем конце Лермонтова, о предсмертных стихах – зелёном луче на его закате, – дальнейший наш разговор.

2.

К 1840 году предощущение Лермонтовым безвременной смерти стало диктовать ему внятнее, в подробностях:

Наедине с тобою, брат,

Хотел бы я побыть:

На свете мало, говорят,

Мне остаётся жить!..

-------------------------

Скажи им, что навылет в грудь

Я пулей ранен был…

В том же году вышел из печати роман «Герой нашего времени», в котором обрисованы не только, так сказать, декорации пятигорской трагедии, но и набросаны портреты её главных действующих лиц.

В том, что Печорина автор наделил чертами собственного характера, нет, разумеется, ничего удивительного, но вот сходство Грушницкого, позёра литературного, с реальным Николаем Мартыновым, убийцей Лермонтова, феноменальное. Поводом для дуэли, согласно известному рассказу, стал каламбур, произнесённый поэтом на вечеринке в доме Верзилиных: «montagnard au grand poignard» (фр.: «горец с большим кинжалом»); высмеивался несколько маскарадный черкесский костюм отставного майора, с кинжалом за поясом.

Здесь, как и во всей последовавшей дуэльной истории, много неясного. Каламбур был совершенно в духе той грубоватой армейской среды, к которой принадлежали и Мартынов и Лермонтов. В сущности, ничего обидного в нём нет. Скорее это своеобразный комплимент, пусти и не слишком уместный в присутствии дам. Во всяком случае, ничего такого, что должно было привести двух старинных знакомцев к поединку. Ну, повздорили бы слегка, назавтра помирились бы за чарочкой, – так обыкновенно тогда и происходило, иначе русское офицерство перестреляло бы само себя. И всё-таки «обиженный» настоял на своём и хладнокровно убил готового к примирению «обидчика»; он даже ничем не рисковал, ведь Лермонтов стрелять не собирался. Убил, замечу, не какого-то безвестного поручика, а знаменитого поэта, в общем мнении – наследника Пушкина. Неужели даже сутки спустя, в день дули, Мартынов всё ещё чувствовал себя смертельно оскорблённым и «не мог понять в сей миг кровавый, на что он руку поднимал»?

Справедливо обращают внимание, что Мартынов писал стихи, не поднимаясь однако над уровнем заурядности, и таким образом Лермонтов, уже вкусивший заслуженную литературную славу, мог пасть жертвой банальной зависти. Но только ли он один желал смерти гения? Характерно высказывание о Лермонтове одного из секундантов, князя Васильчикова: «Если б его не убил Мартынов, то убил бы кто другой; ему всё равно не сносить бы головы». За попыткой оправдаться, свалив всё на якобы совершенно невыносимый характер поэта, не сквозит ли в этих словах знание того, что «горец с большим кинжалом» действовал не в одиночку?

В связи с этим вспоминается неадекватная радость Николая I при получении вести о гибели Лермонтова: «Собаке – собачья смерть!» И ведь что интересно: ни убийца, ни так называемые секунданты (или замешанные в интригу соучастники), Глебов и Васильчиков, не понесли сколько-нибудь серьёзного наказания, что для того строгого время было прямо-таки вопиющим исключением! Для сравнения: Лермонтова за несостоявшуюся дуэль с Барантом исключили из гвардии и отправили на Кавказ, под чеченские пули. А что же обагривший руки праведной кровью поэта Николай Мартынов, неужели загремел в Нерчинские рудники? Нет, отделался лёгкой прогулкой в один из киевских монастырей, «на покаяние», да и то вместо объявленных ему поначалу двенадцати лет отбыл там всего четыре года, отлучаясь потихоньку в Москву – позировать для своего портрета. В убийстве он, как известно, так никогда и раскаялся…

Почувствовал ли Лермонтов расставленную ловушку? И да, и нет.

Вспомним, как в завершающей «Героя нашего времени» повести «Фаталист» главный герой становится свидетелем безумной выходки поручика Вулича – тот на спор с ним пробует застрелиться, чтобы проверить «может ли человек своевольно располагать жизнью, или каждому из нас заранее назначена роковая минута».

Лермонтов устами Печорина передаёт эту сцену так:

«Я пристально посмотрел ему в глаза; но он спокойным и неподвижным взором встретил мой испытующий взгляд, и бледные губы его улыбнулись; но, несмотря на его хладнокровие, мне казалось, я читал печать смерти на бледном лице его. Я замечал, и многие старые воины подтверждали моё замечание, что часто на лице человека, который должен умереть через несколько часов, есть какой-то странный отпечаток неизбежной судьбы, так что привычным глазам трудно ошибиться».

Пистолет Вулича даёт осечку; он выигрывает пари, но… в ту же ночь всё-таки погибает.

Эпизод показывает, насколько занимал Лермонтова вопрос, волнующий теперь и нас в разговоре о нём. В.А. Соллогуб, свидетель пребывания его в Петербурге в 1841 году, приводит слова, сказанные поэтом на вечере у Карамзиных накануне отъезда на Кавказ: «…времени работать мало остаётся; убьют меня, Владимир!». Известен рассказ А.М. Веневитиновой, записанный А.П. Висковатовым: «По свидетельству многих очевидцев, Лермонтов во время прощального ужина был чрезвычайно грустен и говорил о близкой, ожидавшей его смерти».

«За несколько дней перед этим, – продолжает М.В. Веневитинова, – Лермонтов с кем-то из товарищей посетил известную тогда в Петербурге ворожею, жившую у Пяти Углов и предсказавшую смерть Пушкина от “белого человека”; звали её Александра Филипповна (А.Ф. Кирхгоф. – М.Л.), Лермонтов, выслушав, что гадальщица сказала его товарищу, с своей стороны, спросил: будет ли он выпущен в отставку и останется ли в Петербурге? В ответ он услышал, что в Петербурге ему вообще больше не бывать, не бывать и отставки от службы, а что ожидает его другая отставка, “после коей уж ни о чём просить не станешь”».

Евдокия Растопчина, сблизившаяся с Лермонтовым в те дни, описывает их последнюю встречу так: «Мы ужинали втроём, за маленьким столом, он и ещё другой друг, который тоже погиб насильственной смертью в последнюю войну (Крымскую войну 1853-1856 гг. – М.Л.). Во время всего ужина и на прощанье Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти. Я заставляла его молчать и стала смеяться над его, казавшимися пустыми, предчувствиями, но они поневоле на меня влияли и сжимали сердце. Через два месяца они осуществились…»

Конечно, все эти показания были даны уже постфактум. Излишне впечатлительным натурам – а люди творческие, как Соллогуб и Растопнина, всегда таковы, – вообще свойственно что-нибудь додумывать и присочинять. Но имеется ещё одно свидетельство, самое надёжное, исходящее от первого лица, – от самого Лермонтова. Незадолго до отъезда поэт посвятил Растопчиной стихотворение, начальные строки которого не оставляют сомнения в том, что предстоящее им расставание он считал необратимым:

Я верю: под одной звездою

Мы с вами были рождены;

Мы шли дорогою одною,

Нас обманули те же сны.

Но что ж!— от цели благородной

Оторван бурею страстей,

Я позабыл в борьбе бесплодной

Преданья юности моей.

Предвидя вечную разлуку,

Боюсь я сердцу волю дать;

Боюсь предательскому звуку

Мечту напрасную вверять…

Вот так: предвидел вечную разлуку, и ничтожного Мартынова попросту не разглядел, не до того уже было.

Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,

И звезда с звездою говорит.

В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сияньи голубом...

Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? жалею ли о чём?

Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть;

Я ищу свободы и покоя!

Я б хотел забыться и заснуть!

Но не тем холодным сном могилы...

Я б желал навеки так заснуть,

Чтоб в груди дремали жизни силы,

Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,

Про любовь мне сладкий голос пел,

Надо мной чтоб вечно зеленея

Тёмный дуб склонялся и шумел.

Это удивительное стихотворение, оставшееся в последней походной тетради поэта, разделяется на две части, на два плана – небесный и земной. О втором из них сказать особо нечего, разве что можно посочувствовать желанию навеки забыться волшебным сном наподобие летаргии; что ж, любое земное существо трепещет при мысли о расставании с телесной оболочкой.

Но первые шесть строк… До большинства они доходят нивелированными популярным романса до уровня пейзажной зарисовки. Что в них описывается, ночная прогулка страдающего бессонницей по безлюдным местам? Никто не обращает внимания на явную в таком случае тавтологию: «дорога» и «кремнистый путь» – разве это не одно и то же (Ср. у А. Вознесенского: «Продал художник свой дом, продал картины и кров»)!

Разумеется, нет. «Кремнистый путь» – Млечный путь, внемлющая Богу пустыня – пустота космоса над нашими головами. Стихотворение вообще повествует не о физическом, а о духовном путешествии, когда, следуя своей одинокой дорогой, дух поднимается выше земных пределов.

Что же отрывается ему оттуда, из торжественных и чудных небес? Земля, спящая «в сияньи голубом». Ничего необычного? Сейчас да, а вот Герберт Уэллс на рубеже веков и Рэй Бредбери в 1950-х, в соответствии с традицией фантастической литературы, представляли её зелёной.

«Земля радовала сочной палитрой красок. Она окружена ореолом нежно-голубого цвета». Это не черновик лермонтовского стихотворения, а цитата из книги Юрия Гагарина «Дорога в космос. Записки лётчика-космонавта СССР» (1961). Гагарин стал первым человеком, увидевшим родную планету из космоса. Первым после Лермонтова.

Может быть, самые проницательные слова о нём были произнесены через сто с лишним лет после его гибели другим поэтом, чья миссия оказался во многом продолжением лермонтовской.

«…Лермонтов – мистик по существу, – писал Даниил Андреев в «Розе мира». – Не мистик-декадент поздней, истощающейся культуры, мистицизм которого предопределён эпохой, модой, социально-политическим бытиём, а мистик, если можно так выразиться, милостью Божией; мистик потому, что внутренние его органы – духовное зрение, слух и глубинная память, а также дар созерцания космических панорам и дар постижения человеческих душ – приоткрыты с самого рождения и через них в сферу сознания просачивается вторая реальность: реальность, а не фантастика».

 
15 октября 2018 г.

Почем смерть в авиакатастрофе?

Наши попугайские СМИ давно уже именуют вооруженных убийц, как солдат, стрелками. Но вот свежий пример прививаемого нам идиотизма.
11 февраля под Москвой потерпел крушение пассажирский самолет АН-148 компании «Саратовские авиалинии». Семьдесят один погибший. В теленовостях издалека показывается поле у селя Степановское, где девятьсот человек выкапывают из-под снега обломки авиалайнера. И, разумеется, останки жертв. Подробности этой неприятной работы от нас деликатно скрыты. Однако деликатность тут только визуальная, ведь жуткая информация, которой, кажется, следовало бы навсегда остаться в документах под грифом «для внутреннего пользования», все-таки сообщается нам в виде цифр: «более 1400 фрагментов тел».
Как же чиновники обожают цифры! Впрочем, не меньше любят они давать всему на свете нейтральные определения. Вот, например, министр транспорта Максим Соколов. Многие прочат его чуть ли не в преемники национального лидера. Останки погибших в авиакатастрофе людей он называет… биоматериалом: «…качество биоматериалов такое, что придется делать экспертизу генную».
Но вернемся к цифрам, без них теперь никуда! Каждый день становится известной новая сумма выплат родственникам жертв. Сейчас это уже четыре миллиона рублей. То администрация Подмосковья, то Оренбургская область, то «Саратовские авиалинии» информируют об очередной надбавке. Не хватает только возгласа аукциониста: «Четыре миллиона! Кто даст больше?».
Спору нет, материальная поддержка в таких случаях очень нужна. Но зачем же делать ее настолько гласной? Так уж ли обязательно называть точные цифры? Это что, декларация о доходах, театральная премия, реклама квартир от застройщика? Скорее какое-то «поле чудес» в печальных окрестностях Степановского…
Вспоминается эпизод из фильма «Тот самый Мюнхгаузен». Отказавшись от самого себя и превратившись в скрягу, в садовника Мюллера, Мюнхгаузен-Янковский говорит в трактире своему бывшему слуге, что выращивать цветы очень выгодно:
«Одни мои похороны принесли мне больше, чем вся предыдущая жизнь».
В кого же превратимся мы, братья?

Тошностихотворная реклама

Не смотрю ТВ, но реклама достает меня и в Интернете. И ладно бы просто видео со слоганами, так нет, это т.н. стихи. Некультурным людям, заказчикам рекламы, видно, до зарезу хочется "поэзии", и вот уже каждый второй ролик сопровождается графоманским текстом, в котором не соблюдается никакого размера, а наипростейшие глагольные рифмы (пришел-нашел) перемежаются тем, за что хочется бить сочинителя батогом по мягкому месту (коим у него, после размягчения мозга, является, должно быть, голова), - попытками сочетать слова по единственной ударной гласной (вкус и пользу совмещАй, как московский провансаАь).
Причем тугоухость и безмозглость зашкаливают. Ну с чем бы, кажется, срифмовать "эспумизан"? Хотя бы с "ураган". Нееет! "Животе шум и гам - принимай Эспумизан".
Откуда вообще в народе такая тяга к рифмачеству, если у подавляющего большинства населения стойкая идеосинкразия к поэзии как искусству?
Не понимаю. И вот, как герой хармсовской повести "Старуха", которого сводили с ума крики детей на улице, безвольно лежу и выдумываю казни рекламщикам...

Гастрономическая магия и ее разоблачение в романе «Мастер и Маргарита»

«Не пей, братец, козленочком станешь!..» Не только питье, но и еда в сказках приводят к серьезным последствиям: русский народный Иванушка превращается-таки в козленочка, а кэрролловская Алиса, съев волшебный пирожок, вырастает до гигантских размеров. Влюбленная нимфа Калипсо непременно желает, чтобы Одиссей вкусил у нее нектара и амброзии: тогда он навсегда остается в ее власти. Царевна засыпает мертвым сном, взяв отравленное яблочко у подозрительной старушки. Советский фольклорист Владимир Пропп в работе «Исторические корни волшебной сказки», в частности, пишет: «Уже на стадии развития, на которой стояли североамериканские индейцы, мы видим, что человеку, желающему пробраться в царство мертвых, предлагается особого рода еда». Описание ритуальных трапез находим и в египетской «Книге мертвых», и в шумерском «Эпосе о Гильгамеше». Еще в позапрошлом веке немецкий филолог Эрвин Роде отмечал: «Кто принял пищу подземных обитателей, тот навсегда причислен к их сонму». Из последнего времени вспомним сюжет манги Хаяо Миядзаки или, если угодно, его мультфильма «Унесенные призраками», где родители девочки Тихиро превращаются в свиней, натолкавшись до отвала в забегаловке города духов. Не последнее место в ряду жертв черной гастрономической магии занимают главные и второстепенные персонажи романа Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», над которым хочется немного поразмыслить сегодня.
Для начала позволю себе так перефразировать название первой главы романа: «Никогда не угощайтесь тем, что предлагают неизвестные». И действительно, прием пищи и даже просто перекур с нечистой силой до добра у Булгакова никого не доводят. «Вы хотите курить, как я вижу? – неожиданно обратился к Бездомному неизвестный, – вы какие предпочитаете?» – «А у вас разные, что ли, есть? – мрачно спросил поэт, у которого папиросы кончились. – Какие предпочитаете?» Дурачок Иванушка предпочел, как мы помним, папиросы «Наша марка» – и той же ночью оказался в психиатрической клинике профессора Стравинского. Пробудившегося с бодуна «симпатичнейшего» директора Театра варьете Степана Богдановича Лиходеева неизвестно как появившийся в его комнате незнакомец потчует уже как следует: «Степа, тараща глаза, увидел, что на маленьком столике сервирован поднос, на коем имеется нарезанный белый хлеб, паюсная икра в вазочке, белые маринованные грибы на тарелочке, что-то в кастрюльке и, наконец, водка в объемистом ювелиршином графинчике». Результат еще более впечатляющий: Степа оказывается выброшенным к черту из Москвы и приходит в себя на набережной Ялты. На этом фоне куда выигрышнее смотрится арест за хранение валюты в вентиляции Никанора Ивановича Босого, председателя жилтоварищества дома 302-бис по Садовой, не устоявшего перед взяткой и стыдливо попросившего контрамарочку, однако наотрез отказавшегося от предложения развязного переводчика «закусить без церемоний». Обратный пример – несчастная судьба Андрея Фокича Сокова, буфетчика варьете, нанесшего визит в нехорошую квартиру, выслушавшего там лекцию об «осетрине второй свежести» и отведавшего, на свою голову, или, точнее, на свою печень, мяса из рук кривого демона Азазелло. «Буфетчик из вежливости положил кусочек в рот и сразу понял, что жует что-то действительно очень свежее и, главное, необыкновенно вкусное». Через девять месяцев, как и было ему предсказано, Андрей Фокич умер от рака печени в «клинике Первого МГУ».
«Часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо», у Булгакова тоже никогда не прочь полакомиться. Азазелло обгладывает куриную ногу, предварительно «крепко и страшно» ударив птичьей тушкой по шее неудачливого киевского визитера Максимилиана Андреевича Поплавского. Но, конечно же, лучший пример – обжора Бегемот, «жутких размеров черный кот со стопкой водки в одной лапе и вилкой, на которую он успел поддеть маринованный гриб, в другой». Разумеется, дело тут не в каком-то там банальном удовлетворении желудочных запросов. «Кушай, Бегемот» – и толстяк с кошачьей физиономией уплетает в Торгсине шоколад вместе с золотой оберткой. Стоит ли удивляться, что вскоре «пламя ударило кверху и побежало вдоль прилавка, пожирая красивые бумажные ленты на корзинах с фруктами». «Ровно через минуту после этого происшествия» оба гаера, Коровьев и Бегемот, прорываются в писательский ресторан («А я между тем, как и всякий турист перед дальнейшим путешествием, испытываю желание закусить и выпить большую ледяную кружку пива»), и Арчибальд Арчибальдович, директор обреченного заведения, предчувствуя беду, лукаво обещает попотчевать их «филейчиком из рябчика» и особенным балычком, оторванным у архитекторского съезда…
Во второй части романа Маргарита Николаевна, обмазавшись чудодейственным кремом, становится ведьмой и, не моргнув глазом, квасит как на лесной поляне («Козлоногий поднес ей бокал с шампанским, она выпила его, и сердце ее сразу согрелось»), так и после бала у Сатаны («Помилуйте королева, разве я позволил бы себе налить даме водки? Это чистый спирт!»). А сам этот бал, где мертвецы купаются в бассейнах с шампанским и коньяком, завершается жуткой церемонией: хозяин и королева поочередно дуют кровь свежезастреленного барона Майгеля («Я пью ваше здоровье, господа») из чаши, в которую превратилась отрезанная и затем украденная из траурного грибоедовского зала голова председателя МАССОЛИТа Михаила Александровича Берлиоза, которому, кстати сказать, клетчатый втируша регент померещился-то не иначе как в процессе употребления теплой абрикосовой. Извлеченному из лечебницы Мастеру вначале вроде бы помогают два «стаканчика» от Коровьева-Фагота («Дай-ка, рыцарь, этому человеку чего-нибудь выпить»), но тем же утром Азазелло разливает в подвале по бокалам отравленное фалернское вино, отправляющее в «вечный приют» и автора негорящей рукописи, и его верную возлюбленную…
Отсюда мораль: пейте, братцы, аккуратнее. И никогда ни в сказке, ни в жизни не угощайтесь тем, что предлагают вам неизвестные.

Новости
22.10.2018

ЧТО ЖДЕТ ЛИТЕРАТУРУ И ЧТЕНИЕ В ЦИФРОВОМ МИРЕ?

Трансформацию чтения и книжной политики в XXI веке обсудят на VII Санкт-Петербургском международном культурном форуме.
19.10.2018

«Книги России» в Сербии

Россия принимает участие в 63-й Международной Белградской книжной ярмарке.

Все новости

Книга недели
Расул Гамзатов.

Расул Гамзатов.

Шапи Казиев. Расул Гамзатов. –
М.: Молодая гвардия, 2018. –
447 с.: ил. – 2000 экз. – (Жизнь замечательных людей).
В следующих номерах
Колумнисты ЛГ
Неменский Олег

Новый диктат

Словосочетание «гибридная война» ныне на слуху. Впервые же понятие появилось в в...